Так вбивали український Донбас, щоб далі засилити вихідцями з інших регіонів СРСР. Часто-густо кримінальними елементами, котрих мали "перекувати" на шахтах та інших майданчиках з "будівництва комунізму"
Патріоти України пропонують
ознайомитись з публікацією журналіста Ірини Магрицької, з ще одним
проникливим свідоцтвом звірств більшовицько-московських окупантів на наших
теренах. Показово, що йдеться про український Донбас, де корінний етнос так і
не зміг оговтатись від «братніх обійм».
Шокуюча історія про Голодомор на Луганщині (хоча, про Голодомор усі історії шокуючі). Жінка дитиною була вивезена до Росії, і мало не до смерті ховала історію свого життя, бо розуміла, що в Росії говорити правду про голод в Україні смертельно небезпечно.
"Анна Неласая-Монакова, героиня нашего рассказа, целых 75 лет хорошо помнила, что же на самом деле произошло с ее семьей в 1932—1933 годах. Ее детская память надежно зафиксировала все детали того трагического времени. Знала, помнила, но — молчала. И даже самым близким людям об этом ничего не рассказывала... А после того как она получила из Луганска информацию о своей настоящей фамилии и о своих ближайших родственниках, когда увидела снимки, на которых сфотографирована родная природа, меловые горы, по которым она лазила в детстве, и когда прослушала аудиозапись рассказов своих землячек-ровесниц, ей стало легче. Тогда она решила написать все, как было...
«Я, Неласова Анна Евгеньевна (по мужу Монакова), родилась приблизительно в 1925 году (точной даты не знаю) на хуторе Литвиново Старобельского округа Белолуцкого (сегодня Новопсковского) района Луганской области. Родители мои: отец — Евгений Платонович Неласый, мама — Ульяна Макаровна, урожденная Василиненко.
Помню дедушку — Платона Михайловича, его дочерей (сестер моего отца) Лукию Платоновну, Прасковью Платоновну, Евдокию Платоновну, Серафиму Платоновну. С нами в семье жила тетя Серафима — тогда она была еще несовершеннолетняя.
Хутор наш насчитывал около 100 дворов, улицы располагались лучами, в центре хутора было два колодца с журавлями, на большом расстоянии от друга, называли их почему-то «мырскими». У этих колодцев стояли длинные корыта, из которых пастухи поили скот.
Улицы имели названия. Одна из них — центральная, на которой была школа, называлась «Город». Она уходила вверх, к балкам. В балках было много цветов, кустарников. Мне запомнились цветы «ветренец» и «воронец». Теперь я знаю, что этот лекарственный цветок называют «уклончивый пион». Был шиповник, терен, глид (или боярышник). Вторая улица называлась «Крейдянка», т.е. «Меловая». С одной стороны были меловые горы, которые тогда мне казались высокими. Мы бегали на эти горы, собирали там окаменевшие «пальцы» и играли ими, а из мела вырезали различные фигурки (это было уже после смерти моих родителей). А еще в меловых пещерах гнездились щуры, очень красивой окраски птичка, мы за ней охотились, так как нам сказали, что она поедает пчел.
С другой стороны в конце улицы были огороды и сады. Дорога вела в лес, и назывался он «Коробцив». В этом лесу после раскулачивания мы жили в землянках, где умерли мои родители и братики и много других людей. Третья улица называлась «Сидоровка» и вела в луга и лес «Довгый» и слободу «Белая». По пути к слободе было еще то ли село, то ли поселок Софиевка, мой отец и другие хуторяне ходили туда на рыбалку, а молодежь ходила купаться. Четвертая улица называлась «Голопузивка», где мы и жили. Помню дом с длинным высоким крыльцом (оно мне всю жизнь снится). Сколько было комнат — не помню. Помню большие сени, чулан и комнаты — три или четыре. Помню желтые ставни, большой огород, разделенный дорожкой на две половины. На одной половине, недалеко от дома, «клуня» (рига), куда складывали снопы и молотили цепами. А потом появилась веялка, которой провеивали зерно. Насколько мне помнится, она была куплена вскладчину. За клуней, ближе к саду, была пасека, почему-то не в саду, а около сада. Огород, где росла картошка, мелкие помидоры, лук и капуста, на которой мне почему-то запомнилась роса. «Крыныця», а дальше сад. Начинался сад с малины и каких-то кустарников, а дальше, с одной стороны — груши. Запомнился «бергамот», а с другой стороны — яблони всяких сортов. Под яблонями трава. Дальше шли сливы и терен. Со стороны фасада дома проходила дорога, которая вела на село Козлово. Через дорогу опять огород, где росла кукуруза, а в конце огорода — вишневый сад. Тут же, у дороги, стояли «коморы» или, как бы их сейчас назвали, хранилища. Они принадлежали людям, жившим на этой улице. В них хранили зерно.
Когда у нас на пасеке качали мед, сбегалась вся детвора, отец всех угощал парным медом (так его почему-то называли).
Жили мирно, дружно. Сеяли хлеб, выращивали огородные культуры. У нас была и бахча, было подворье, где держали скот.
Помню дедушку — с окладистой бородой и в валенках, в доме всегда были люди. Дедушка Платон Михайлович был костоправом, это знание он передал младшей дочери Серафиме Платоновне (я узнала об этом, когда в 1972 году побывала в г. Рубежном, где она жила с семьей своего сына Лени). Мне бросилось в глаза, с каким почтением относились к ним люди из окружения. До конца дней своих буду жалеть, что не расспросила ее о многом, ведь ей во время трагедии было 17 лет.
Лиц родителей почему-то не помню. Отец, наверное, был добрым и умелым, он мастерил нам, детям, человечков на ниточках и других зверюшек, делал деревянные ложки из дерева груши, я почему-то это запомнила. И еще, когда он шел по хутору, то раздавал конфеты, ребятня к нему тянулась. Когда к нему приходили друзья, он пел (наверное, хорошо). Запомнила песню «В саду при долине громко пел соловей, а мальчик на чужбине позабыл всех друзей… позабыл, позабросил…». А еще он учил неграмотных хуторян грамоте в «ликбезе», так это тогда называлось.
Мамочка моя вся в домашних заботах: трое маленьких детей и работа в колхозе. Когда родился младший братик, то его хотели назвать Алешей, а я лежала под люлькой и требовала назвать Ваней, так моего братика и назвали. Когда мама уходила на работу, братиков отводили в ясли, они плакали, и мне их было очень жалко.
А потом наступила самая страшная пора жизни нашей семьи. Дедушки, наверное, уже не было в живых, это, наверное, был 1931—1932 год. Весной пришли люди — «комсомольцы». Угнали овец, забрали лошадь, увели корову (корова была, как говорили, «половой» масти). Мама кричала, плакала, мы все трое держались за подол ее юбки и ревели. А потом выгнали нас из дома…
Как мы добирались до леса «Коробцив», я не помню. Но помню, как мужчины рыли землянки, помню, что там было, наверное, пять землянок. У нас была одна землянка на две семьи: мамина сестра Мотя, ее муж Маркиян Трембач, и у них тоже трое детей.
Лето пережили, никто не умер, перезимовали. Наверное, было кое-что из продуктов, немного зерна, муки разрешили взять. И то в наши землянки наведывались какие-то люди, чтобы отобрать последнее. Родители складывали все в кучу, сажали нас, детей, сверху и просили нас кричать и плакать, и иногда эти люди не выдерживали и уходили.
Наступила голодная весна 1933 года. Мы выловили и поели сусликов, ежей, змей — все, что попадалось, ели всякую траву — лебеду, листья липы, бересту… От зерен травы щирицы острые чешуйки шелухи застревали в заднем проходе, и мы, дети, палочками выковыривали их друг у друга.
Когда в хуторе падал скот и его вывозили из хутора, люди из землянок ходили за падалью. Запомнила конину, она была очень жесткая, мама варила ее в чугунке, потом и это кончилось. Помню, мама посылала нас, детей, в лес за щавелем. И если удавалось залезть на дерево в гнездо сороки или другой птицы, то это был праздник, яйца мы съедали сырыми. Помощи не было ниоткуда никакой. Правда, иногда тетя Марина — жена папиного брата Антона — приносила кое-какие продукты. Антон погиб в гражданскую войну, жили они в хуторе Крывоносив, это уже в Воронежской области, куда мы, дети из землянок, ходили просить милостыню. Отцу там говорили: «Евгений, у тебя золотые руки, уходи!». Однажды он попытался с тетей Серафимой уйти, но их задержали в Студенке и вернули (это мне рассказывала позже тетя Серафима). А потом он заболел и уже никуда не мог идти.
И наступил страшный голод. Первым от голода умер братик Коля. Сколько ему было лет — не знаю. Но отчетливо помню его смерть от голода. Около землянки лежала куча хвороста, он упал на нее и умер. Я плакала. А потом умер дядя Маркиян, потом тетя Мотя. Старшая дочь Фекла и ее ровесница тетя Серафима ушли из землянок и остались живы. Кстати, дядю Маркияна и тетю Мотю раскулачили за то, что у них был «млын», или ветряк. Когда я была в 1972 году в Литвиново, он еще стоял, такой белый, не разрушенный, но уже не действующий.
Часто думаю: почему с нашими семьями так поступили, за что выгнали из домов, за какие преступления обрекли на голодную, страшную (страшнее не бывает!) смерть?
Около землянок валялись, разлагались трупы, хоронить их было некому. Помню девочку одну — наверное, старше меня, звали ее Маней. Она ходила на костылях, у нее не было одной ноги. Подошла она к нашей землянке и умерла от голода…
Смерть моих родителей произошла, наверное, в июне 1933 года. Мне было семь с половиной лет. Я пошла на хутор, это расстояние примерно в пять километров (я не раз туда ходила одна), зашла к бабушке Палажке. Это мамина мама, она жила с младшей дочерью — тетей Кылыной, моей крестной, муж ее — Павел Яровой, он с детства был сиротой и жил у дяди. Дядю выслали на Соловки за то, что у него была крупорушка и жил у него батрак — племянник Павел. Но они и сами жили впроголодь. Корова у них была. Тетя Кылына болела и скоро умерла.
Я пришла к бабушке. Что я ей говорила, не знаю. Она налила мне в бутылку молока, и я пошла в лес в землянку. По пути забралась в чей-то огород на улице «Крейдянка», нарыла молодой картошки.
Зайдя в землянку, я увидела свою мамочку, лежащую на лохмотьях с распущенной косой, по лицу ползали вши, живот в буквальном смысле прилип к спине. Я стала лить ей в рот из бутылки молоко, но оно не проходило, а только булькало. Я плачу… Отец говорит: «Дочка, ей это уже не поможет…».
Я все это помню, как будто это было вчера… Спать легли с отцом рядом, я и братик Ваня. Дверь в землянку осталась открыта. Утром солнце светит… Отец стал бредить (теперь я это поняла) — говорит: «Дочка, загони волов в хлев!». И стал хрипеть. Я прошу: «Тату, не храпи!». Он умер на второй день после мамы... Мы с братиком остались вдвоем среди мертвых родителей. Сколько это продолжалось — не знаю.
Я опять пошла на хутор. Кто и как их похоронил, не знаю... Я опухла от голода, братик еще больше. Нас забрали в ясли. Братика положили на земляной пол под печкой. Он умирал, с его опухшего тела сочилась жидкость. Я сидела рядом, он скрипел зубами и просил огурчик. У меня его не было и никому до нас, детей, не было дела. И он умер. Его завернули в одеяло, цвет этого одеяла до сих пор у меня в памяти. Похоронили его рядом с яслями. Этот дом, ранее принадлежащий «кулакам», которых тоже выгнали из села, был в овраге — там, где брали глину. За три дня — три смерти! А я выжила…
Видимо, так было угодно Богу — оставить меня жить на свете за моих дорогих родителей и братиков-мучеников. Этот ужас и все эти страдания мне пришлось пережить в восьмилетнем возрасте.
Все, что я написала, — истинная правда. Ничего не придумала. Да такое и нельзя придумать нарочно. Такое не приснится и в страшном сне…».